А я знал, что он любит Рождество, потому что они с семьей всегда уезжали к родителям мамы, в горы, и там было тихо, тихо, очень тихо. Никто не ссорился, никто не орал друг на друга, мама не пряталась на чердаке и не кричала: «Ты больной ублюдок!» - угрожая отцу пистолетом. Домик был маленький, крохотная коробочка, потерянная в узкой расщелине, все рассаживались вокруг стола и ели в гробовой тишине; бабушка стучала ножом о край тарелки и хмурилась, глядя на скелет индейки, оставшийся на середине стола. Они спали с братом в подвале – сыро и холодно – и как-то он проснулся посреди ночи от шороха, думал: крыса. А брат елозил под покрывалом и взвизгивал, как побитый щенок, увидел, что смотрит, зашипел: «Отвернись, гаденыш», - но он все равно продолжал смотреть, и тогда брат стянул одеяло. Я знал, что он любит Рождество; у брата был маленький кривой член, который он сжимал в кулаке и с силой оттягивал в сторону, быстро поглаживая пальцами головку, а он, мой худой мальчик с узкими плечами, сидел на краю своей кровати и слушал, как его брат, зажевывая угол подушки, стонал: «Подойди сюда». Он подошел, и тот похлопал его по шее: «Молодец, молодец, а теперь – возьми в рот. Все так делают». Во рту склизко и солоно, неприятно и не хватает воздуха, а брат давит на затылок и приговаривает: «Хороший мальчик, хороший мальчик» - а ему было шесть или семь? Шесть или семь?... Брату тринадцать, и у него тяжелая рука; он поднимает бедра и хлопает его по щеке: «Давай, быстрее» - и сперма течет по подбородку. И так три года, три года, три года; я знал, что он любит Рождество.
А потом ему исполнилось семнадцать, и по всей комнате были разложены разноцветные мигающие огоньки, и елка, стоявшая в центре комнаты, была очень тщательно украшена. Брат сидел рядом, прислонившись к стене, и, закрывая ладонью дыру в животе, повторял: «Ты сгоришь в аду, ты сгоришь в аду, ты сгоришь». Брат не знал, что ад давно, давно, давно был здесь. Ад был внутри него.
Он напевал «Сияй, маленькая звездочка» и оборачивал круг за кругом еловые лапки тонкой лентой, которая тянулась из его брата, и ветки проламывались под тяжестью. И это было самое лучшее Рождество, с лучшими подарками, потому что на следующее утро, когда он проснулся и пошел на кухню за куском кекса, он посмотрел на то, что осталось от его семьи. И впервые почувствовал себя свободным.
- Теперь никто из вас не будет страдать. Теперь вы можете любить друг друга, - я присаживаюсь рядом с матерью и сжимаю ее чуть теплые пальцы. – Больше не нужно терпеть боль, мама. Больше не нужно.
Папа, мама и брат. Они лежали втроем, и он сидел рядом с ними несколько суток, чтобы удостовериться: теперь им не больно. Теперь все будет в порядке. And I know that he loves Christmas because they always left with his family to the parents of my mother, to the mountains, and it was quiet, quiet, very quiet. No quarrel, no one yelling at each other, my mother is not hiding in the attic and did not scream, "You sick bastard!" - Threatening a gun to his father. The house was small, tiny box, lost in a narrow crevice, all took their seats around the table and ate in the sepulchral silence; grandmother knocked on the knife edge of the plate and frowned, looking at the turkey bones remaining on the middle of the table. They slept with his brother in the basement - damp and cold - and once he woke up in the middle of the night by rustling, thinking rat. A brother to crawl under the covers and squeaked like a beaten puppy, I saw that look and hissed: "Turn away, bastard" - but he still continued to look, and then pulled the blanket brother. I know that he loves Christmas; my brother was a little crooked penis, which he held in his hand, and with the power of delayed toward rapidly stroking the head of her fingers, and he, my skinny little boy with narrow shoulders, sat on the edge of my bed and listened to his brother, zazhevyvaya corner cushions He groaned: "come here." He came and he patted him on the neck: "Well done, well done, and now - take it in his mouth. Everybody does it. " In the mouth, slippery and salty, unpleasant and not enough air, and my brother puts pressure on the back of his head and says: "Good boy, good boy" - and he was six or seven? ? Six or seven ... Brother thirteen, and he has a heavy hand; it raises the hips and slaps him in the face: "Come on, faster" - and the sperm flows down his chin. And so for three years, three years, three years; I know that he loves Christmas.
And then he was seventeen, and the entire room had been laid out colorful flashing lights, and Christmas tree standing in the middle of the room, was very carefully decorated. My brother was sitting, leaning against the wall, and closing the hand hole in the stomach, repeated: "You'll burn in hell, you will burn in hell, you'll burn." My brother did not know what the hell a long time, long, long ago was here. Hell was inside it.
He was singing "Twinkle, little star" and wrapped round and round fir paws thin ribbon that stretched from his brother, and branches to break through under the weight. And it was the best Christmas gifts with the best, because the next morning when he woke up and went to the kitchen for a piece of cake, he looked at what was left of his family. And for the first time I felt free.
- Now, none of you will not suffer. Now you can love each other - I sit down next to her mother and squeezed her fingers a little warmer. - You no longer need to endure the pain, Mom. Do not need anymore.
Father, mother and brother. They were three of them, and he sat next to them a few days to make sure: now they do not hurt. Now everything will be fine. Смотрите также: | |